В издательстве Ad Marginem вышла книга культового немецкого философа «Minima moralia. Размышления из поврежденной жизни». Он писал ее в в эмиграции во время Второй мировой войны и в первые годы после окончания. Этот трактат больше похож на сборник небольших мыслей или эссе, чем на цельный философский труд. Основные темы — осмысление фашистского режима и его проявлений, а также критика капиталистического общества. Мы публикуем несколько глав из книги.

67. Непомерность за непомерность.

То, что совершили немцы, недоступно пониманию, ибо ужаснейшие преступления действительно кажутся совершенными скорее как планомерно-слепые и отчужденные террористические меры, нежели спонтанно, ради удовлетворения. По свидетельствам очевидцев, пытали бесстрастно и убивали бесстрастно, и именно поэтому, возможно, сверх всякой меры. Все же наше сознание, пытаясь противостоять неописуемому, постоянно вынуждено возвращаться к попытке понять все это, если не хочет субъективно впасть в объективно господствующее безумие. Напрашивается мысль, что ужасные преступления немцев суть нечто вроде превентивной мести. Система кредитования, в которой все расходы, даже завоевание мирового господства, можно покрыть авансами, определяет и действия, которые обрекают эту систему и всю рыночную экономику в целом на гибель — вплоть до самоубийства диктатуры. В концентрационных лагерях и газовых камерах словно разом погасили вексель на гибель Германии. Никто из тех, кто в 1933 году в Берлине был свидетелем первых месяцев национал-социалистического господства, не мог не заметить проявлений смертельной печали, полуосознанного вверения себя злонамеренности, сопровождавшей раззадоренность, факельные шествия и барабанную дробь. Как безысходно звучала самая популярная песня тех месяцев — «Народ, к оружию!» — под сенью лип на Унтерден-Линден. Ожидаемое со дня на день спасение отечества с самого начала имело вид катастрофы, которую репетировали в концлагерях, покуда ликование на улицах заглушало ее предчувствие. Такое предчувствие даже не нужно объяснять коллективным бессознательным, которое, правда, можно счесть достаточно внятно подавшим голос. Положение Германии в соперничестве между империалистическими державами, если мерить имеющимся в наличии сырьем и промышленным потенциалом, было отчаянным как в мирное, так и в военное время. Этого не замечал никто — и знали все. Ввязаться в конкурентную борьбу и идти в ней до конца означало прыгнуть в бездну, но прежде в нее столкнули других, веря, что так могут спастись сами. Шансы национал-социалистического предприятия преодолеть отставание по общему объему производства за счет максимального террора и временнóго преимущества были ничтожны. Скорее, в них верили другие, но не сами немцы, которые не радовались даже завоеванию Парижа. Обретая все, они одновременно впадали в бешенство, точно те, кому нечего терять. У истоков немецкого империализма стоит «Гибель богов» — восторженное прорицание нацией ее собственной гибели, опера, над музыкой которой Вагнер начал работать во время победоносной кампании 1870 года. В том же духе за два года до начала Второй мировой войны немецкому народу показали на экране гибель германского цеппелина в Лейкхерсте. Воздушный корабль спокойно и уверенно двигался по намеченному курсу и вдруг камнем обрушился вниз. Если нет иного выхода, то жажде уничтожения совершенно безразлично то, чего она и так никогда полностью не различала: направлена ли она на других, или же на собственный субъект.

<…>

70. Мнение дилетанта.

Третий рейх не породил ни одного произведения искусства, ни одного мыслеобразования, которые могли бы соответствовать хотя бы самым скудным либералистским требованиям к «надлежащему уровню». Уничтожение гуманности и консервирование духовных ценностей столь же мало сочетались друг с другом, как бомбоубежище и гнездо аиста, и воинственно обновленная культура уже в первый день своего существования выглядела так, как выглядели города в день последний — как груда развалин. По меньшей мере, ее насаждению население оказывало пассивное сопротивление. Однако якобы высвобожденная культурная энергия никоим образом не была впитана ни технической, ни политической, ни военной сферой. Варварство тут действительно всецело торжествует над собственным духом. Можно убедиться в этом на примере стратегии. Фашистская эра не привела к расцвету стратегии, а уничтожила ее. Великие военные концепции были нераздельно связаны с хитростью и фантазией — можно даже сказать, с личным умом и инициативой. Они полагались на ту дисциплину, что относительно независима от производственного процесса. Целью было добиться победы за счет особых инноваций, таких как косой строй или способность артиллерии к прицельной стрельбе. Во всем этом была некая доля предприимчивости как добродетели независимого буржуа. Ганнибал был порожден торгашами, а не героями, а Наполеон — демократической революцией. Момент буржуазной конкуренции при ведении войны исчез во времена фашизма. Фашизм возвел в абсолют основную идею стратегии: использование временного несоответствия между ориентированным на убийство острием одной нации и общим потенциалом другой. Но, изобретя тотальную войну как прямое следствие этой идеи и устранив различие между армией и промышленностью, фашисты этим сами же и уничтожили стратегию. Она устарела, как музыка военных оркестров и изображения боевых кораблей. Гитлер стремился к мировому господству за счет концентрированного террора. Однако средства, которые он для этого использовал, были уже нестратегическими: массивное скопление войск на отдельных участках, грубый фронтальный прорыв, механическое окружение противника, застрявшего за линией прорыва. Этот принцип, всецело количественный, позитивистский, лишенный всякой неожиданности, зато во всем «публичный» и слитый с рекламой, больше не приносил должного результата. Чтобы разгромить Гитлера, союзникам, располагавшим несравненно более богатыми экономическими ресурсами, нужно было лишь превзойти немецкую тактику. Тупость и ангедония войны, всеобщее пораженчество, которое лишь продлевает беду, были обусловлены упадком стратегии. Когда все действия рассчитываются математически, в них одновременно появляется некая глупость. Словно в насмешку над мыслью, что государством должен уметь управлять всякий, война с помощью радаров и искусственных портов ведется именно так, как ее представляет себе гимназист, втыкающий флажки в карту. Шпенглер надеялся, что после заката Европы наступит золотой век инженеров. Однако в качестве перспективы видится закат даже самой техники.

71. Pseudomenos.

Магнетической силе, с которой идеологии воздействуют на людей, даже когда уже кажутся им весьма сомнительными, можно, не ударяясь в психологию, найти объяснение в объективно обусловленном упадке логической очевидности как таковой. Дошло до того, что ложь звучит как истина, а истина — как ложь. Любое высказывание, любое сообщение, любая мысль изначально сформированы центрами культурной индустрии. То, что не несет на себе узнаваемых следов данной сформированности, заранее предстает недостоверным, и чем активнее институты общественного мнения подкрепляют сотнями фактов информацию, которую сами производят, чем больше они придают ей всю возможную доказательную силу, которой только может обладать тоталитарная власть, тем меньше к несформированному доверия. Истина, которая тщится этому противостоять, не просто кажется маловероятной, но и, среди прочего, слишком скудна, чтобы преуспеть в конкурентной борьбе с высококонцентрированным популяризационным аппаратом. Наглядным примером подобного механизма предстает Германия как крайний случай. Когда национал-социалисты стали применять пытки, они тем самым терроризировали не только людей у себя в стране и за ее пределами, но в то же время чем сильнее нарастала волна их зверств, тем более утверждались в мысли, что их не разоблачат. В подобные факты было невозможно поверить, что давало возможность с легкостью не верить в то, во что не хотелось верить ради собственного же мира и спокойствия, одновременно перед этими фактами капитулируя. Робкие люди убеждают себя в том, что все слишком преувеличено: вплоть до начала войны подробности о концлагерях в английской прессе не приветствовались. Любое злодеяние в просвещенном мире вынужденно оборачивается страшной сказкой. Ибо неистинность истины имеет ядро, к которому жадно тянется бессознательное. Дело не только в том, что бессознательное жаждет ужасов. Фашизм и в самом деле менее «идеологичен», поскольку он непосредственно провозглашает принцип господства, который иные скрывают. Какие бы человеческие ценности ни противопоставляли демократии фашизму, он играючи опровергает их указанием на то, что они представляют не целокупную человечность, а лишь ее обманчивый образ, который он мужественно отвергает. Однако культура довела людей до такого отчаяния, что они как по команде отвергают шаткую возможность лучшего, если только мир идет навстречу их озлобленности и признает, насколько он зол. В то же время противостоящие фашизму политические силы и сами вынуждены постоянно прибегать ко лжи, если они в свою очередь не хотят быть полностью уничтоженными как деструктивные. Чем глубиннее отличие этих сил от существующего порядка, который при этом все же позволяет им укрыться от еще более скверного будущего, тем легче фашистам удается пригвоздить их к позорному столбу неистинности. Лишь абсолютная ложь обладает еще свободой вообще изрекать истину. При подмене истины ложью, что почти исключает сохранение различия между ними и превращает в Сизифов труд всякую попытку сохранить даже простейшее познание, в логической организации заявляет о себе торжество принципа, который в военном отношении повержен. У лжи длинные ноги: она опережает время. Превращение всех вопросов истины в вопрос власти, которого и сама истина не способна избежать, если она не хочет быть уничтоженной властью, не просто подавляет ее, как это было при прежних деспотических режимах, а захватывает уже самое нутро различия между истинным и ложным, в устранении которого и без того старательно участвуют наемники логики. Таким образом и выживает Гитлер, о котором никто не может сказать, умер он или спасся бегством.